,

Старинные грустные воспоминания. Детская больница. Москва.

Paris, le 12.08.99 (…)

 

…Просто в Москве время по большей части я провела в больнице, с Егором, который болел воспалением легких, болел три недели из четырех недель моих «московских каникул», две из них – оставаясь в больнице.

 

Суть в больнице. Да!!!!!!!!!, ребята!!!!!!! Сколько я в Париже уже? Десять лет. Наведываясь в Москву, время от времени, и бултыхаясь в банку с вареньем семейной любви, молдавского каберне, да кремлевских достопримечательностей, Родину я забыла, надо признать, абсолютно. Сейчас расскажу как все это было…

 

(…) Егор начал слегка покашливать. Еще через день – чуть-чуть поднялась температура. Вызвала «на дом врача». Пришла девушка провинциального произношения. Послушала Егору ребрышки, горло посмотрела. «Ничего страшного, — сказала, — Зубки лезут». Прописала Биссптол. Детей девушка видела в своей жизни впервые. По крайней мере не на картинке. В живую. По крайней мере такое создалось впечатление (стойкое).

 

Температура стала чуть выше. Потом еще выше. Несмотря на все привезенные с собой свечки Efferalgan’а и прочие холодные обливания.

 

Одна польза от посетившей девушки — она настоятельно посоветовала сходить в районную поликлинику, получить на Егора и Сашу «страховые полисы». Без полисов нынче никуда (с полисами, впрочем, тоже, но это уже несколько позже выяснилось). Сходила.

 

 

В Москве, как вы помните, врача выбирать нельзя. Кому на пользование, согласно прописке, ты выписан — у того и лечись. Потому на следующее утро, я посадила Егора в коляску, пришла к Оле с Егором (брату). У них прописка другая, своих двое детей, и участковый врач вроде бы как замечательная. Решили позвать ее.

 

Врач пришла. Егор к этому времени все время уже только лежал, все время засыпал, все время просыпался. Врач сказала, что «обструктивный бронхит», что надо везти в больницу.

 

В ближайшей больнице «свободных коек» не оказалось. Об этом врач выяснила, слава Богу, сразу, по телефону, без личного перемещения не сходя с места. Но найти другого места, в другой больнице, здесь же на месте оказалось невозможным. Врач сказал, чтоб Ольга бежала в поликлинику, и искала «свободную койку» через какой-то там «центр». Оля схватила страховой полис, побежала. Я попыталась было дать врачу денег. Врач не взяла. Сказала, что за больных детей денег не берут. Ушла. На прием в поликлинику опаздывала.

 

Я позвонила маме, попросила собрать сумку для больницы. Разревелась. Точнее, не переставала реветь. Егор лежал тряпочкой, еле слышно скулил. Руки – ноги стали вдруг абсолютно мраморной раскраски. Дотронулась. Руки – ноги ледяными. Голова раскаленная, как печка. Без банальных сравнений – littéralement. Печка. Градусник в ухе показывал сорок с лишним.
Вспомнила все страшные истории про температур у маленьких детей. Взвыла, и стала набирать номер «скорой помощи». Растирая между своих пальцев ладони и ступни Егора. Он уже не просыпался. Дышал только очень.

 

Скорая все не ехала. Ольга не возвращалась. Мобильного телефона у нее нет, узнать что и как невозможно. Ждать тоже невозможно. Егор выглядел все хуже и душераздирающей. Позвонила еще раз в «скорую». «Машина выехала,» – сказали. Стала выбегать на лестничную клетку. Пришел Валера, сын брата Саши. Я его посылала в магазин, за соком детским. Егор хоть сок чуть глотал. Чуть раньше. Теперь уже ничего не глотал. «Скорой» все не было.

 

«Скорая» приехала наконец. Две женщины, врачи. «Как это ваша участковая могла ребенка в таком состоянии оставить, и уйти?!» – поразились прибывшие врачи. — «У нее прием в поликлинике начинался,» – не хотела ни в чем обвинять «хорошего доктора» я.- «Ну и что, что прием?! Оставить ребенка в таком состоянии!!»

 

Егору сделали укол. Температуру сбить. И место нашлось в Тушинской больнице №7. Только что по телефону мама мне именно эту больницу страшно расхваливала: новая такая, чистая, хорошая, и родителей с детьми оставляют. Мысли, что вот сейчас у меня кто-то захочет забрать вот такого Егора, и меня с ним не оставить — до сих пор в голову как-то не приходила. Не могла прийти. Так что аргумент про родителей по началу не произвел ни малейшего впечатления. Потом только осозналось. А в Тушино как раз «оставляют». Поехали.

 

О жаре до сих пор как-то не вспоминалось. В машине «скорой помощи» вспомнилось. О каких- либо кондиционерах речи не идет. Жара смертельная. Я сидела, держала Егора на руках. Пот катился в глаза, и не было никакой возможности вытереть. Руки держали Егора. Его голова свисала с одной стороны, ноги с другой. Все-таки изловчилась, кое- как высвободила одну руку, достала из сумки аэрозольный баллончик с водой Evian. Брызгаю на Егора. Обычно он это обожает, и как собачонка из какого-то смешного «сам себе режиссера», открывает широко рот, высовывает свой длиннющий язык, хохочет. Обычно. Тут даже не шевелится. «Он может умереть?» — спрашиваю. «Нет, сейчас укол подействует, температура сразу спадет».

 

Через некоторое время вечности, жары и духоты температура действительно, слава Богу, «спала». Егор проснулся. Сразу веселый и буйный, как водится. Только не очень. И не надолго.
Да, Муженёк ехал со мной в больницу тоже. Он сумку от мамы принес. Сумки, вернее. Штуки три сразу. И ему за это разрешили нас с Егором сопроводить. «Вообще-то, — назидательно сказала главная из врачей, — мы строго только одного человека берем».

 

Больница оказалась гигантским городком военного типа. Длинные многоэтажные бараки, поляны – плацдармы вокруг. Жесткая сгоревшая на солнце трава. Между бараками – километры этой жесткой желтой травы.

 

Барак «Приемного отделения». Длинный-длинный, на сколько хватает глаз. Снаружи много- много одинаковых коричневых дверей, ведущих в много-много одинаковых зеленых боксов-«приемников». «Скорая» останавливается перед дверью номер три. Дверь открыта. За ней безлюдная анонимная комната, с казенной кушеткой под черным дерматином, и клочком подозрительного цвета пеленки. Весы. Горшок. Стол. Стул. Все. Ни малейшего признака человеческого присутствия. Ни в данный момент, ни в прошлом. Все голо, и даже будто холодом веет. То есть даже на стенах ничего неприличного не выцарапано. Не говоря о тотальном отсутствии картин с зайчиками, доктор-айболитами, и прочими аленушками над прудом. Инструкции о пожарной безопасности, и той нет. Муженек поет Егору песню «Il était un petit navireu». Ничего не происходит.

 

Через длительное время, — Муженек уже вполне сносно научился петь, — приходит юная девушка – дежурный врач. Начинает повторять заданные уже дважды за последнее утро (день?) вопросы: от какой по счету беременности ребенок, как проходила беременность, были ли осложнения, угрозы выкидыша… До того о том же самом спрашивала участковый врач, и врачи скорой помощи. И каждый что-то где-то подробно записывал. Отвечаю. О логике и целенаправленности вопросов не думаю (зачем они пишут? где? для кого?). Еще через час девушка слушает Егора, смотрит горло (Егор вопит и извивается), назначает рентген… Глядя на снимок рентгена (еще через час) выносит диагноз: пневмония. Температура к тому времени у Егора опять поднялась, опять делают жаропонижающий укол, опять Егорово телко становится вялым и полусонным.

 

Ведут в отделение. Я несу Егора на руках, Муженёк тащит мои чемоданы. Толстая тетка в грязном халате с голубым воротничком в белый горошек провожает до лифта, проводит до нужной двери, звонит в звонок. Дверь открывает тетка похудей и помоложе, без халата, но во врачебной пижаме, и с множеством пучков на голове. Молодая тетка выставляет шлагбаумом руку, и Муженька не пускает. Я ошалело гляжу вдаль пустынного коридора, потом на сумы, потом на тетку. Тетка смягчается, разрешает Муженьку донести сумки до «санотстойника для матерей» (реальное официальное название). Егора я держу на руках.

 

«Санотстойник» оказался каморкой по соседству от входа, куда тетка кричит Муженьку поставить сумки, а мне – взять из сумок самое необходимое.

— Здесь все необходимое. Я не знаю, что где лежит. Не я собирала.
— Мамаша, ты чë?! мне чë тут с тобой, пол ночи проводить?! Быстро взяла и пошла!!
Муженька уже нет. Егор на руках. На одной руке голова, на другой ноги. Высвобождаю одну из рук. Роюсь в сумках. Что-то из одежды Егору, бутылки его, молоко в банке, градусник…

 

Иду под конвоем все той же тетки по длинному коридору. Дохожу до стола, который есть «пост». На «посту» еще две тетки. Опять те же вопросы, опять та же писанина. Беременность, осложнения, семья… Егора держу на руках.

— Возьмите градусник, померяйте температуру.
— Спасибо, у меня своей градусник есть.

 

Слава Богу, что у меня был с собой этот градусник. Новомодный, который в ухе температуру за секунду меряет. Потом этот градусник будет буквально спасать Егора.

 

После температуры, мне дают желтый листок бумаги, упакованный в старый полиэтиленовый пакет, и тем не менее рассыпающийся в руках, и до невозможности затертый. Текст на листе отпечатан через копирку (давно такого не видывалось) (вообще, — я в тот момент об этом, конечно, не думала, — но у меня все время было такое ощущение, как из какого-то фильма: герои случайным злым образом оказываются в прошлом, и не то, чтобы в очень далеком прошлом, но в очень плохом, «Зеркало для героя», что ли, фильм назывался). Читаю текст. «Правила внутреннего распорядка». Подъем, отбой, раздача лекарств, обход врача, процедуры… Питание производится три раза в день… Матери, кроме кормящих, питанием не обеспечиваются… Влажная уборка два раза в день… ветошью и двадцати пятипроцентным раствором хлорки… Ветошь находится в ведре под раковиной, раствор в литровой банке…

 

У меня закрадывается смутное подозрение:

— Уборку должна производить — я?!
— Конечно!

 

Дальше уже не читаю. Лишь замечаю в конце заглавные буквы: НЕ КУРИТЬ!

 

Потом, уже точно не помню, по какому именно поводу я слегка возмутилась, или сказала что не так, но тетка в пижаме вдруг резко ко мне подскочила, буквально подпрыгнула прямо в лицо, и прямо в лицо заорала совершенно истерически и очень громко:

— А ну как дыхни, мамаш!

Я сначала не очень поняла. Отшатнулась. Тетка своим носом лезла в глаза и рот:

— Да она пьяная!!

 

Егор свисал с рук. Я устало поглядела на тетку. Тетка продолжала визжать:

 

— Да она пьяная вдрибаган! Дыхни, дыхни!!

 

Я психанула, и выдохнула что было мочи все что во мен было в поганый теткин рот. Тетка протрубила победу:

— Ну что я говорила!

 

И я тут поняла, что очень устала. Что Егор не спал две ночи, плакал, что я тоже с ним не спала, что я тоже с ним плакала, и весь сегодняшний день, с самого объявления о необходимости больницы, до самой больницы, и в ней, я плачу и плачу, без конца, плачу и плачу. Вспомнилось еще, что даже забыла выпить кофе. Ах, нет, кофе я все-таки выпила, у Егора, брата, пока его участкового врача ждала, растворимый, который терпеть не могу, с утра… А теперь, сколько теперь времени? Вечер? День? Тетка продолжала что-то вопить…

 

Меня проводили до палаты. Мама по телефону рассказывала, о том какая эта новая и чистая больница. Палата была старой и очень грязной. Опять много- много дверей, и еще много-много кроватей. Двери от пола до пояса, примерно, металлические, дальше — стеклянные. С наростами жирной грязи в том месте, где стекло входит в раму. Если по такой грязи кончиком ножа провести, она стружкой толстой слезет. Или серпантином. Это уже не грязь, это замазка — чтоб стекло лучше держалось. Может, без нее действительно стекло бы вообще выпало?.. В других местах, впрочем, грязи тоже много. Все грязное. Причем тут ветошь? Какая ветошь? Какой раствор? Где?

 

В принципе, все это супер- «инфекционное», «боксовое», отделение было некогда кем-то умным задумано так: коридор, из коридора двери в палаты –«боксы». Прежде чем попасть в саму палату, попадаешь в «предбанник». «Буфер». Здесь же нечто вроде встроенного шкафа, углом, служащего для «раздачи пищи»: снаружи, из коридора, дверца, и изнутри, в предбанник, дверца; снаружи сестра, разносящая еду, сию еду в шкафчик ставит, дверцу запирает, а изнутри «мамаша» отпирает свою, еду забирает, съедает, и все в обратном порядке: мамаша дверцу открыла, грязную тарелку поставила, закрыла, сестра… И ни малейшего контакта с окружающим. Так было задумано…

 

Из «предбанника» попадаешь в палату. Через очередную грязную дверь. Палата рассчитана на двоих. Двоих матерей и двоих детей. Посему кроватей четыре. Две взрослые, две детские, с барьерами- решетками. Много решеток. И возникшее уже в «санотстойнике для матерей» ощущение ГУЛАГа заметно усиливается… Также в палате имеются два стола (один для «пеленания», другой для врача – чтоб историю болезни записывал, когда придет) и множество стульев. Тесно.

 

Из палаты еще одна дверь – на этот раз в «ванную комнату». Она же туалет и склад ветоши с раствором. Сама ванна тоже присутствует: голая, страшная, стоящая ровно посредине комнаты, не касаясь ни одной из стен, на некоторого рода постаменте. Возвышенности то есть. То есть забираясь в эту ванну – не забудем про стеклянные стены абсолютно со всех сторон – точно ощущаешь себя всходящим на эстраду. Вместо микрофона в руке душ. Одеяние соответствующее.

 

Нет, меня, конечно, особо стыдливой не назовешь, и все таки… Представьте себе картину: все стены и все двери состоят здесь, как я уже говорила, из алюминия, доходящего примерно до пояса. А далее вверх – стекло. И так по всему коридору. То есть палат на двадцать в одну линию. И линией таких – две. По обе стороны от коридора. Даже когда над толчком приседаешь, и то любой при желании может за всем твоим процессом проследить. А уж ванна… Ну разве что щиколотки никому не видны. Да и то…

 

Короче все это называется, официально, «бокс». Инфекционный. Тотально изолированное от любого внешнего инфекционного контакта «боксовое отделение».

 

Ладно, поначалу, естественно, я все это не очень замечала. Замечала одного Егора. По сравнению с Егором – на все наплевать. Хоть вовсе в дерьме по уши. Самой. Но вот только в том-то и дело – теперь в этом дерьме находился и Егор, тоже. Вернее – в начале – он, а уж потом… Мне на себя наплевать. Вернее… Мне на себя, разумеется, было не наплевать. В относительной степени. То есть, естественно, скажи мне сейчас – пойди, залезь в бочку дерьма и исстегай себя заодно розгами, а за то Егор сразу будет здоров – я б еще и благодарности за то сто лет бы изливала. Но тут… Ни на секунду не покидало острейшее ощущение… вот именно – ГУЛАГ. Эти длинные бесконечные многочисленные коридоры, грязь, хамские окрики якобы медицинского персонала, отсутствие малейшей интимности, отсутствие малейшей персонализации, насильственное лишение воли и права волеизъявления, «шмон» при входе, запираемая на ключ дверь, «вход посторонним запрещен», не пущенный Муженек, «мамаша, ты чë»…

 

В моей палате никого не было. Я выбрала кроватку получше, матрасик почище, начала стелить Егору постель. Детский матрас, разумеется, оказался сантиметров на двадцать длиннее кроватки (взрослый – на двадцать сантиметров короче). Грязный матрас. Выданное белье особой белизной тоже не отличалось. В точности, как в советских поездах – сероватое, мокроватое, в каких-то подозрительных разводах… Одеяла колючие. Одеяла не надо. Жара. Окно не открывается. Только в «ванне», да и то – только чуть сверху, на узенькую щель. В комнате вовсе ничего не открывается. Баня. Теплица, вернее. Стекло, солнце за стеклом, t°+33 С°. Плюс ванна рядом. Вместо полива. Влажность, солнце, жара, духота. Ровно как на даче у папы. В том клеенчатом бараке, где он огурцы выращивает.
У Егора температура опять к 40С°. Лежит. Голый совершенно. Подстелила клеенку (хорошо из дома взяла, свою, французскую, с нежным махровым начесом со стороны тела). Памперс сняла, памперс, говорят, очень греет какие-то там тепловые узлы в паху. С клеенкой не страшно. Впрочем, без клеенки тоже. Егор не писает… Померила температуру. Так и есть – опять 40 с°. Позвала врача. Врач – юная девушка-интерн, явно только-только после института. «Ну что ЭТОЙ опять надо?!» – послышался ее звонкий голосок из коридора.

 

Мне самой в коридор выходить «строжайше запрещено». Хотя вся эта ахинея с «инфекцией» и тотально изолированными «боксами» – полная фикция. В конце коридора – и один на всех – стоит… холодильник. И все «мамаши» к нему с регулярной частотой отправляются. Поскольку изобретатель «боксовой системы» не учел одного простого человеческого фактора: «мамашам» КУШАТЬ хочется. А КУШАТЬ им, как было сказано, не дают (окромя «кормящих»). Значит, запретить холодильник было бы как бы не гуманно. А в каждую палату по холодильнику ставить…

 

Настаиваю все-таки на приходе врача. Юная дева снисходит. Злобно. «Чтто»? Говорю про температуру, спрашиваю почему до сих пор не сделали антибиотики. «У нас антибиотики делают строго по часам. Один раз в восемь часов. Вы на предыдущий укол опоздали, значит будем делать в восемь вечера»…

 

Элементарно. Чем за каждым ребенком с будильником бегать (запаришься), вот так очень удобно – три раза в сутки, оп, — и всех одним махом окучил. Егору не повезло. Он на предыдущий повальный обкол опоздал…

 

Говорят, антибиотики могут творить совершенные чудеса. В плане мгновенного выздоровления. И наоборот – их отсутствие… Но Егор к графику опоздал. И значит… Сто пятьдесят шесть уколов жаропонижающего, вместо одного антибиотика. И вся эта гадость в нем внутри все размножается, размножается…

 

В голову полезли нехорошие мысли…

 

Сестра сделала очередной укол. Егор заснул.

 

Да, а телефона при этом нигде не было никакого. Как выяснилось потом, абсолютно никакого. И те «мамаши», например, что попали сюда по «скорой», не успев предупредить ни родственников, ни друзей, так никого предупредить уже никогда и не сумели. Телефона не было вовсе и нигде. Во всем отделении. Во всем «корпусе». Даже в ординаторской у врача – исключительно местный. «Мамашам» предлагалось писать коротенькие записки, и медсестра, на следующий день в удобное для нее время, идет в «другой корпус», туда, куда дотянулся телефонный провод цивилизации, и оттуда всех обзванивает, и все записки зачитывает. Научно-технический прогресс. А у вас что там за проблема в последний раз была? По интернету русские буквы не прошли? Ха!

 

У меня телефон был. Каждый звонок с которого и каждая последующая единица времени обходилась мне доллара этак в три. Если не в пять. И я звонила, и разговаривала по этому телефону беспрерывно. Мне казалось, что это единственное, что меня еще связывало с жизнью (в больницах Франции, государственных в том числе, на каждой тумбочки, у каждого больного, стоит по стационарному телефону, зато пользоваться мобильным телефоном, в любой больнице, строжайше запрещено; в России все наоборот: все равно, видать, радиопомехи здесь создавать нечему).

 

Первое, что моя мама сказала мне по телефону, это про то, что почему бы мне не обратиться во французское посольство, и не отправить Егора туда, где (главное – КАК) лечатся французы. Мысль простая по своей гениальности. И видать по той же причине пришедшая в голову столь поздно. Я решила было пойти найти Муженька. Он ждал где-то внизу, у входа. Ждал, когда приедет мой папа. Ждал новостей от меня. Меня не выпустили. «У нас инфекционное отделение, и шляться здесь туда-сюда не положено»!

 

Егор спал. Я металась по медсестрам: «Выпустите меня отсюда!» Дверь заперта на ключ. «Мне необходимо поговорить с отцом ребенка»!

— Напишите записку, мы ее передадим в стол передач, пусть он ее там возьмет, как все.
— Но он ни за что в жизни не догадается, что здесь есть стол передач, и что
там его ждет записка! Он по-русски ни слова не говорит! Он никогда в жизни не был в советских больницах! Он не знает ваших идиотских законов!
— Раньше надо было думать.
— Раньше как-то не подумалось.
— Вот именно, надо было о ребенке думать, а не пить сидеть.

 

Это состояние французы называют «bouche bée». Мне всегда представлялось, что выраженьице происходит от овцы: «бее-ее». То есть тупеешь так, вдруг, как овца. И — «челюсть отваливается». И глаза, как у овцы, «вылупляются». И стоишь так, и смотришь, с идиотически открытом ртом, с выпученными глазами, «отвалившейся» челюстью, и с задохнувшейся от обиды и возмущения грудью… Бее-еееее…

 

«Знаете, вы у меня возьмите кровь, уж поскольку в больнице, сделайте анализ на алкоголь, и если обнаружите хоть миллиграмм, будите все эту чушь мне говорить. А иначе, это слишком просто, собственную несостоятельность, собственное хамство и всю вашу совдеповскую систему ГУЛАГа, списывать на других»!

 

Когда я бываю разозлена и возмущена до бешенства, как правило, я говорю весьма собранно, строго и выразительно. Даже не переходя на мат. И не повышая голоса. Наоборот, тихо так. Получается очень внушительно. Тетка, неожиданно, попросила прощения. «Да там просто говорили»… — «Ну так вы сами думайте, прежде, чем говорить»!

 

Я пыталась дозвониться до посольства Франции. В Посольстве трубку никто не брал. Никогда. Я звонила А., Мише К, через Мишу – его друзьям – «большим людям» в педиатрии или в лечении иностранцев… Все без толку. Либо в отпуске кто, либо еще что, либо трубку вообще никто не берет. Не берут трубку особенно там, где заняты непосредственно лечением французов…

 

Мама говорила по телефону, что мне надо кончать истерику, что надо плюнуть на все мои неудовольствия и самомнения – личные, и что надо думать только о Егоре. Я отвечала, что именно о Егоре только и думаю. И что именно поэтому оставаться здесь не могу. Мама отвечала, что надо все-таки наплевать, перейти на старый дедовский способ общения с медперсоналом, и «спасать ребенка». «Ты же не можешь его в таком состоянии никуда дергать»!…Я вновь и вновь набирала номер телефона посольства… Посольство трубку не брало.

 

Юная врач-интерн предложила написать заявление «под расписку» и идти, куда хочу. Я написала. «Забираю ребенка под мою ответственность … Претензий к медперсоналу не имею…» Меня выпустили. В «качестве исключения» даже позволили сперва выйти самой, и только потом забирать Егора. Когда, мол, «папу отыщу». Егор к тому времени был уже «не забираемым». Лежал опять тряпочкой, по всей видимости опять без сознания, иногда еле слышно постанывал. Куда-либо забирать его, ясно, было невозможно. Да и куда? Не таскать же его, действительно, в «таком состоянии» неизвестно по какой Москве, в поисках неизвестно по какой больницы.

 

Тетка в пучках и застиранной синей пижаме проводила меня до двери, достала из штанин ключ, открыла замок. Я вышла на улицу. На улице стояли папа и Муженек. Я ревела в три ручья. Или в тридцать три. Муженек немедленно побледнел, выпучил глаза: «Что такое»?! – «Нормально. С Егором все нормально». Муженек порозовел. Папа пытался вразумить: «Ты сейчас вернешься, а завтра, с самого утра, мы все приедем, мы поедет в посольство, а мама останется с тобой»… Да, да, конечно, теперь уже в какое-либо посольство ехать было невозможно. «Завтра с самого утра…»

 

Я вернулась в отделение. Дверь закрылась на замок.

 

Что-то стукнуло в дверь снаружи. Нет, не в дверь. В дверцу «раздаточного ящика». Принесли есть. Большая очень толстая тетка в белом халате и бледно розовом фартуке опускала большой алюминиевый половник в большую алюминиевую кастрюлю, и разливала что-то желтое по тарелкам. Каша. Плюс стакан чая, с положенным поверх куском белого хлеба по 13 копеек, и квадратиком масла. До боли знакомый натюрморт.

 

Мой телефон к тому времени умирал. Батарейка кончалась. Почти что совсем кончилась. А из пяти розеток, присутствующих в моей палате, не работало все пять. То есть ни одна розетка не работала. И я понимала: сейчас прервется моя связь с внешним миром, и я сойду с ума. В палату подселили соседку с мальчиком.

 

Соседка была очень крупная, с длинными черными волосами, роста под два метра, и веса килограмм под сто. Мальчик тоже был довольно крупный, оживленный, с длинными черными вьющимися волосами. Весьма некрасивый мальчик. В маму.

 

«Тебе сколько лет? – спрашивала мама, — Во, а я в сорок три родила. А то что эти соплюшки, нарожают, и потом не знают, что делать с детьми».

 

Я вспомнила супер юную жену Егора, Олю, их двоих детей, Олино полнейшее знание всего того, что с детьми надо делать. Я смотрела сквозь стекла в другие палаты, видела массу «соплюшек» со знанием дела убивающихся над собственными чадами. Соседка оказалась, впрочем, сумасшедшей. Толи экстрасенсом, толи женой экстрасенса, толи все вместе взятое, или около того. «Я тебе так скажу, — говорила она мне, — Зла очень много в жизни стало, оттуда все. Все болезни. Я так точно знаю, с чего мой Аша заболел. Есть у нас такая, рооод-ствен-ни-ца. Как ни придет, вечно сглаз какой. Только наш папка обычно-то успевает снять, а тут не было его дома. Ашка спать лег, вот так вдруг, средь бела дня, а во сне вдруг как весь захрипит, пеной пойдет. Ну я сдуру скорую и вызвала. Потом уже папка-то наш пришел. Начал над ним работать, но опять же, не успел. Скорая приехала, в больницу говорят. Ну я и не знаю, зачем согласилась. Ашка-то вон, хороший уже».

 

— Яша?
— Нет, Аша.

 

Аша действительно выглядел вполне здоровым и веселым. Особенно в сравнении с Егором. Мама его заебывала разговорами и идиотскими вопросами. Я ей подарила несколько памперсов («Ох, а я не успела прихватить!»), все Егоровы коробочки с детским молоком и кефиром (я твердо думала уходить, а Егор все равно ничего ни ел, ни пил), что-то еще. Мама намекала о нехватке телефона. Телефон я мужественно не предлагала. До самого последнего момента. В последний момент все же предложила, но кратко. Мамаша, надо отдать ей должное, от предложения отказалась. Хоть на том спасибо.

 

Я пошла искать врача-интерна. Юная дева сидела за столом медсестринского поста.
— У меня вся семья врачи. Все друзья. Я знаю как вам тяжело живется.  Пожалуйста, не обижайтесь, я вот просто хотела…
Дева откинулась на спинку стула, понимающе освобождая мне поле деятельности. Я сунула под папку истории болезни, над которой она в данный момент трудилась, свернутые в трубочку триста рублей. «Спасибо».

 

«Спасибо», — это я сказала. А мама моя сказала, потом уже, что я дала слишком много. Что слишком много, это тоже не хорошо. Что в совдеповских условиях это может спровоцировать лишь лишнее раздражение. От «буржуйства». И дальнейшее целенаправленное вымогательство без очевидной пользы. Рассказала в качестве иллюстрации притчу из собственной жизни. Как ходили в больницу к дедушке, давали санитарке в «столе передач» рублики, и та тщательно докладывала, насколько хорошо чувствует себя дедушка. «Вот, супчика только что поел с удовольствием». Мама и бабушка знали, что дедушка находится в реанимации, только что после операции. Такие субчики…

 

Но дева-интерн стала мгновенно почти что мила. Успокоила, что скоро Егору сделают антибиотики. Что сразу все пойдет лучше. Что все вообще не так уж плохо, в этой жизни. Особенно в сравнении.

 

Сравнивать с чем было. Практически в каждой палате лежало по «бездомнику». Детишки, направленные сюда из детдома. В детдоме заболели, и сюда отправились лечиться. Почти все с «поражением центральной нервной системы». Почти все брошенные окончательно. Хотя и с фамилиями на прикрепленных к кроваткам бумажках.

 

Каких-либо явно выраженных, отталкивающих уродств у «бездомников» не было. Просто тоненькие очень, маленькие. Ручки – ниточки, ножки — веточки… Эдакие паучки. Ручками- ножками двигают, и похожи на человечков. «Не жильцы,» — говорила толстая медсестра.

 

Я бродила по коридору и не могла удержаться, чтоб не разглядывать «бездомничков». Нет, это не было voyeurisme’ом, нет. Наоборот: отчаянная острейшая жалось. До спазмов. До слез. До физически больных спазмов повсюду: в животе, в груди, в голове, в глазах…

 

Стояла, смотрела, плакала, благодарила Бога, за то, что дал мне таких замечательных и здоровых детишек, подыхала от отчаяние, что ничем не могу помочь этим. «Их к матерям в палаты подкладывают, что здесь со своими детьми лежат, — рассказывала мне толстая медсестра, — Некоторые матери ничего, а есть такие! Ни разу не подойдет, пеленку не поменяет. Спрашиваешь у нее: «Самой то не противно? И воняет, и вообще». — «Я сюда не чужим уродам говно мыть пришла!» – отвечает. «А правила внутреннего распорядка читала? Подписывала?» А она: «Да наплевать мне! Я за своим-то говни никогда не мыла, буду еще здесь…» Тьфу! А случается наоборот, как за собственными ходят. Одна иностранка была, так привязалась, своих детей двое, а тут все «усыновлю, да усыновлю» Усыновила бы. Не дали. Выписывалась, так плакала. Другая тоже плакала: утром ее бездомничка не обследование увезли, она просыпается -– нет ребенка. В слезы: «Что вы с ним сделали? Куда дели?» Ее успокаивают, глупую: «Ничего с ним не случилось, на обследование увезли»… Да… А эта вон, глянь, лежит барыней, ни разу, ни одного разу так и не подошла! Пальцем не дотронулась. Ни пеленку не поменять, ни бутылку с молоком подержать».

 

Я предложила свою помощь: «Давайте я пройдусь, пеленки кому надо поменяю». Многие «бездомники» лежали в палатах одни- одинешеньки. «Да нет, не надо, мы сами справимся». Ничего невозможно сделать, даже помочь хоть в чем…

 

Батарейка в телефоне кончилась. Я пошла на «пост», отыскала подкупленного интерна. Попросила разрешения подключить телефон к какой-нибудь их розетке. Милая барышня проводила в ординаторскую, показала розетку. Я спросила, где бы тут покурить. Барышня проводила. Постояла со мной же, покурили, поговорили. «Завтра Вас с утра врач посмотрит. У нас замечательная врач, Ирина Николаевна Любезная. Очень квалифицированная. Вообще, наша больница одной из лучших считается…» Я спросила про «бездомников». «Надо понимать, это как бы не люди. Половина из них у нас хронически лежит. Мы их только выпишем, они немедленно возвращаются. Это все неизлечимо…»

— А у вас нет чего-нибудь типа фонда для пожертвований? Что-то в этом
роде? Я бы хотела оставить немного денег, чтоб для этих детишек…
— Нет, фонда нет. Вы знаете, мы, при всей нашей бедности, все-таки все
необходимое получаем. И если им надо какое-то особое лекарство, мы его выбиваем.

 

Интерн ушла. Я еще постояла. Возвращаться в «бокс», понятно, желания особого не было. Егор пока спал. А тут окно на улицу. Блин, ну почему нельзя открыть окно в палате?! Здесь хоть воздух есть. Дышать можно… А там Егор, да еще в духоте такой…

 

Уже уходя столкнулась в коридоре с девушкой -«мамашей».

— Вы не знаете, где-нибудь здесь можно покурить?
— Там, — я мотнула головой, — Показать?
Показала и сама осталась. Еще покурили. Потрепались.
— У меня клаустрофобия, — говорила юная мамаша, — Я не могу в этой клетке
сидеть. Я вообще там сейчас рехнусь. Еще никто из моих дома и не знает, что я здесь. И телефона нет. Они тут записки предлагают писать. Мои вообще рехнутся.

 

Я старательно начала думать про три, если не пять, долларов за единицу разговора с моего «мобильника». И про то, что здесь пять этажей, по километру каждый, – и все без телефона. И еще про то, что позвонить всем очень хочется. И я мужественно зажала свой телефон в кулак. В кармане.

— Может хоть свекор чего скажет. Хотя он скажет! Сам небось ни хрена не понял.
Идея о свекре, который хоть что-то может сказать неосведомленным родственникам несколько смягчила угрызения зажимчивой совести. Может, действительно, свекор чего и скажет, он же присутствовал при прибытии и отбытии «скорой». А у меня телефон один. И каждая единица времени…
— Блин, ну надо так попасть!!!!

 

У юной девы был сын трех лет, и у сына был понос. Самой деве лет было примерно тринадцать. Ну может шестнадцать. Маленькая, худющенькая, симпатичная, глупенькая.

 

Возвращаемся в коридор. Навстречу толстая медсестра:

— Вы где были?! Чего это там делали?!!!
— Курили, — отвечаю я.
— ЧТООООООООО?!?!?! ~~NM~NMMN
— Курили.

 

ГУЛАГ с примесью детского сада. Впрочем, это примерно одно и тоже. В определенном историческом контексте. И как же я от всего этого уже устала! И какая же это все чушь! Бред. Идут по коридору две «мамаши», и некая толстая тетка вдруг начинает на них орать.

— Ах вы хабалки! Я вам щас покажу, «курили»! А ты, — тетка навалилась На девчушку всей своей плотью, запихала в палату, — Я тебя вааще щас здесь запру! Ты у меня еще выйдешь!

 

И ведь действительно — достала из надорванного кармана халата ключ, и заперла барышню- мамашку в ее «боксе». Действительно – руками, пинком под зад, физически, – затолкав ее в сей «бокс» насильно… Меня куда-либо толкать тетке в голову, на ее счастье, не пришло. Видимо, у меня все-таки не тот вид, чтоб меня толкать и запирать. Особенно теперь.

 

Запирать в «боксе» было на самом деле преступно. Поскольку ни одного ни звонка, ни шнурка для вызова (случись что) медперсонала в данном «боксе» не было. И не предвиделось, как я понимаю. После тщательного изучения «бокса». И в коридоре вот так запросто тоже ни одного медработника из-за своего бутырского стекла не приметишь, симафорскими размахиваниями рук не привлечешь. Ни доорешься, ни достучишься. Их здесь вообще, всех местных медработников, когда надо ни с одной собакой не найдешь. Особенно когда серьезно и срочно надо. Зато уж если по своим личным делишкам куда вдруг «из бокса» отлучился, так тут же собачий окрик: «мамаша, кудааааа?????!!»

— В холодиииииииильник, — отвечаешь…

 

Вернулась в палату. Немедленно появилась та сестра, в пучках, что «принимала» меня сюда.

— Ну-ка давай сюда твои йогурты. Они вздулись.
— Конечно, — ответила я, и мы на пару отправились к пресловутому холодильнику.
— Рыбу вы тоже можете съесть, — не без ехидства и более чем членораздельно выговорила я тетке, протягивая йогурты и упаковку копченой лососи (или чего там), что «собрала» мне моя заботливая мама.
— Давай, давай. Сейчас все выкинем. – Тетка явно поджидала меня у палаты с целью «конфискации». Время по ординаторским как раз было обеденное. В смысле ужина…

 

Ночь все-таки настала. Егор спал. Постанывая и просыпаясь. Наружу выползли тараканы.

 

Тараканы тут не бегали. Они ходили. Они расхаживали. Они тут были хозяевами. Их и днем-то были толпы, теперь…

 

Днем я еще вздрагивала и била их кроссовком. Что было не сложно – как я уже сказала, они тут не бегали – ходили. Вразвалочку. У них здесь такого защитного рефлекса не выработалось: бегать. В щели прятаться. Им здесь это не надобно. Быть может даже вредно. Быть может, если бы они тут еще бегали, да прятались, и вовсе бы не погибали под случайным башмаком, их бы демографический дисбаланс просто бы превзошел всю общую площадь всей больницы?

 

По крайней мере к вечеру стало ясно: никаким кроссовком ситуации не поправить. Только грязь разводить. Если тут вообще возможно говорить о какой-то грязи…

 

Оставалось только топать и стучать по стене. Чтоб стряхнуть.

 

Внимательно осмотрела постель Егора. Подумала о каких-нибудь баночках с керосином, чтоб ножки его кроватки в них поставить. Скинула жирного таракана со своей простыни. О «ложении» спать не было и речи.

 

Но голова падала. Две ночи без сна (и все предыдущие в страшном недосыпе), весь этот кошмарный день, весь этот плач и рев без перерывов… Я все пыталась удержать голову от падения, не спать, охранять, а потом вдруг вздрагивала, широко раскрывала глаза, видела стену перед собой, и на ней тараканов пять – шесть разом. Колотила по стене ногой. Тараканы кое-как уходили. Я разглядывала постель Егора. Вроде никого. Я садилась, старалась раскрыть глаза широко-широко, чтоб не закрывались, старалась не падать головой, не дать тараканам заползти на Егора… И все по кругу: вздрагиваю, широко открываю глаза, прямо перед глазами, сантиметрах в трех, на простыне, вижу огромного жирного таракана с шевелящимися усами…

 

Егорова кровать стояла посредине палаты, не прислоненная ни к одной из стен. Может это ее и спасало.

 

Поколотив еще по стенке ногой, потопов и тщательно осмотрев подступы к Егору, пошла курить.

 

Ночная больница. Как коридор купейного вагона, ночью. Странно. И немножко страшно. Вместо привычной суеты – закрытые двери. За дверьми чужие люди. Все спят. Ты – нарушитель. Нарушаешь то, что делают все. Ты совершенно один, и при этом — на людях. Один – но ощущаешь себя на сцене. Один – в помещении переполненном чужим присутствием. Эффект фильмов ужасов: вроде как никого нет, но камера-то откуда-то за тобой наблюдает… Наверное потому так жутковато и получается, среди ночи, хоть в поезде, хоть в больнице… Причем в плацкартном или сидячем вагоне такого не происходит: там людей видно, и никакой мистики …

 

Покурила. Вернулась в «палату». Пошла мыть руки. Раковина. Включила воду. Из дырки слива рассыпалось десятка два тараканов, одновременно. По белеющему в ночи кафелю, из черноты сливной дырки, одновременно в разные стороны, со скоростью распадающегося на составные шарика ртути, десятка два больших черных тараканов. Такое я видела только в кино. В тех самых фильмах ужасов, из которых только что привел ночной больничный коридор… Я вымыла руки, и они стали еще грязней. Тошнило. Повсюду мерещились тараканы. Повсюду НЕ мерещились. Они ползли по ногам, спине, животу, рукам, забирались на голову. И голову наполняла та тупая тяжелая боль, что всегда возникает на третьи сутки без сна…

 

Ночь так и прошла: я таращили глаза на Егора, охраняя его от нашествия тараканов, и как только, вздрогнув, отрывала глаза, прямо перед взором шевелился таракан. Много тараканов. Не на Егоре. И было очень жарко, и было очень душно, футболка липла к спине, и совсем рядом издавало различные звуки большое тело соседки.

 

Утро воспринялось освобождением. Во-первых, тараканы в массе своей ушли, во-вторых, не надо было больше лежать и думать о том, что надо спать… Тут как раз и заснула.

 

Спать не дали. Градусник, лекарства, медсестра с утренними наставлениями, вещи прибрать, стол освободить, в тумбочку все попрятать…

 

Егор при виде медсестры немедленно принимался ужасно плакать. Знал, что сейчас будут колоть. Извивался, обхватывал меня за шею, пинал сестру ногами. Сестра несколько раз промахивалась, роняла шприц, оставляла иголку в попке с выбитым из рук шприцом. Тогда Егора приходилось колоть еще и еще раз, и уже никто точно не мог сказать, сколько именно лекарства ему вкалывают. Какой-либо «техники» по «уколам» маленьким и несчастным Егорушкам, ни у одной из сестер не было. Попка Егора уже представляла собой две истерзанные сливы, в шишках и кровоподтеках. Егор «болел» менее суток. Сестра нарисовала «йодную сеточку». Чтоб «абсцесса не было».

 

Выдали пузырек. По виду из-под зеленки. Или из под таблеток валерианки. Или любых других таблеток. Маленький аптечный пузырек. Предложили «собрать в него мочу».

 

Что бы что-либо «собрать» в такой пузырек, его необходимо ровно в момент писания подставить под струю. У Егора пиписька больше, чем весь этот пузырек. Но Егор не писал. Его памперс после ночи был практически сухим (обычно памперс аж булькает от переполнения). С утра же Егор вообще не писал. И не пил. Я сказала сестре, что надо бы поставить капельницу. Сестра ответила, что это компетенция врача. Врач должен был прийти на обход к десяти часам. Времени было шесть (утра). Или семь. Егор все больше и больше походил на обмякшие листья салата, провалявшегося на дне холодильника недели две.

 

Сестра ругалась, что я не сдаю анализ. Я пыталась залить Егору в рот хоть пять капель воды. Температура, как и вчера, каждые два часа поднималась до сорока, я звала сестру, она делала укол жаропонижающего, и Егор устал плакать. Если бы у меня не было моего градусника, меряющего t° мгновенно, не знаю, как бы все обходилось. Егор ни за что не будет сидеть по пол часа с ртутным градусником под мышкой (во Франции такие градусники запретили). А единственное, что я твердо в тот момент знала, это то, что ни в коем случае нельзя давать t° подниматься выше 40 С°. Я не давала. На прочее положение вещей это никак не влияло.

 

Зато соседскому мальчику помогло. Пока его мама сокрушалась об отсутствии в больничном меню котлет и больших кусков жареного мяса, а также размышляла о людской злобе и сглазах, мальчик стал слегка красненький лицом, и синенький ножками. «Да он весь горит!» – удивилась сама соседка. Я потрогала ноги. Холодные. Померила «температурку» . Сорок. Мать мальчика охнула. Пошла искать сестру.

 

Я попыталась помыться. Ванна, как было сказано, стояла посредине «ванной комнаты», на постаменте. Покрытая сомнительными подтеками и пятнами, при воспоминании о которых меня даже теперь тошнит. Резиновых тапочек у меня не было. Вообще, кроме кроссовок ничего не было. Но надо было вымыться. Обязательно. На улице, напоминаю, было очень жарко, в больнице липко и душно. Я старалась не смотреть куда ставлю ноги, и представила себе скотный вагон с зеками, отправленными в Сибирь (в Казахстан вернее). Вот так, жили себе люди, не замечали, ни белья своего на своем диване, ни воды из крана, ни крышки унитаза. И их вдруг взяли, выдернули из их жизни, бросили в грязь и вонь, лишили малейшей возможности чего бы то ни было. Сходства с ГУЛАГом добавляли стела «боксов». Я стояла нагишом на обозрение всего длинного коридора. Наблюдала, как в соседних «боксах» молодые мамаши пытаются разговаривать друг с другом, прильнув вплотную к стеклам и неприлично крича. Другая мамаша валялись уткнувшись лицом в стену, обхватив руками подушку, положенную на уши: в люльке у двери отчаянно раскрывал рот меленький «бездомник». Собственный ребенок «мамаши» стоял в своей кроватки и с удивлением смотрел на плачущего паучка. Еще где-то кто-то присел над унитазом. Или менял пеленки ребенку. Или мыл «ветошью» пол… Я поливала себя из душа теплой гадкой водой, пытаясь дождаться, когда она похолодеет. Вода не холодела. На улице уже с утра было 30°C. Гнусная ванна не спасала.

 

Обнаружила, что вчера, впопыхах, не взяла из моих чемоданов ничего для себя самой. Ни трусишков чистых, ни дезодоранта. Пошла искать сестру. Попросилась быть отконвоированной в «санотстойник для матерей». Медсестра, все та же, в пучках, пообещала зайти за мной, как только у нее время появится. Что произошло, разумеется, не скоро.

 

Под хищным взглядом «сестры» я копошилась в моих сумках, искала нужное. «Какой хороший у тебя дезодорант. Дай мне побрызгаться». Я протянула мерзкой тетке дезодорант, дав себе слово ни за что, ни под каким предлогом, ей его не «дарить». Тетка вцепилась мертвой схваткой. «Я тоже себе такой раньше покупала, но теперь он стоит очень дорого». Я молчала. «Хороший дезодорант.»

— Я не могу Вам его подарить, у меня другого здесь нет, — сказал я, пристально глядя тетке в глаза. (Потом другая сестра тоже вдруг начнет изливаться комплиментами по поводу этого дезодоранта, и мне вспомнятся грязные голодраные монгольские дети пустыни Гоби, протягивающие грязные ручонки под окнами нечаянно остановившегося на их станции поезда с западноевропейскими пассажирами, и отчаянно выклянчивающие у них чего угодно).

 

А еще все и повсюду (здесь, в Москве) говорят о мизерности своей зарплаты.

 

Сестра в пучках ушла домой. Смена кончилась. Заступила другая. Рублей у меня больше не было (были, но крупными бумажками). «Башлять» никому не хотелось. Знала, что все равно сейчас отсюда уйду. А потом хрен его так сразу поймешь, кому надо платить, и за что – много их тут, в белых халатах, шляется…
Принесли завтрак. Все та же тетка в розовом фартуке, что и вчера. Тетка позвала меня, и попросила вымыть «за собой посуду». Почему именно «за собой» я не поняла. Я ни к какой посуде не притрагивалась. Эту посуду как принесли вчера вечером, так он и стояла. Со все той же кашей, тем же чаем-компотом, под все тем же хлебом-маслом. Потребить это внутрь даже мысли в голову не приходило. Соседка, впрочем, пополам с сынишкой съела. Я предложила тетке с кастрюлей мне вообще ничего никуда не наливать, чтоб посуду понапрасну не пачкать. «Вы что, совсем ничего есть не будете?» – «Не буду». –«Ну ваше дело».

 

Пришла наконец врач. Увидела на тумбочке у Егора его бутылку с водой. «Почему это у вас домашние бутылки?!» Врач оказалась весьма лаконичной. Ни прибавив к высказанному ни звука, она резким движением взяла бутылку, резко вышла из комнаты, резко вернулась. «Голиков кто?» – «Мы».

 

Врач села за стол, начала задавать, — все также лаконично, — всевозможные вопросы, соседка отвечала распространенно. «Какими болезными болел ребенок?» — «Да он вообще здоровый у нас. Мы его с самого раннего детства и обливанием, и муж у меня сам по врачебной части…» – «Краснухой болел?» – «Болел. Это, знаете…» – «Ветрянкой болел?» – «Да, это…» – «В семье патологии есть? Болезни?» – «Нет. Только одна из теток раком болела. Но это она сама виновата. Знаете, пила, курила, гуляла. Вечно по ресторанам, мужей…» – «У Вас лично какие-либо заболевания есть?» – «Нет, никогда. Я, знаете, никогда не пила, спиртного вообще в рот не беру…» — «С ребенком что было?» – «Не знаю, может я его яичницей много накормила…»
Врач посмотрела соседского мальчика. Ушла. Мне не сказала ни слова. Я выскочила в коридор, догнала. «Вас посмотрит другой врач, попозже».

 

Вот. А я здесь себя только той надеждой и грела, что хоть не напрасно мучаюсь, что хоть чудо- замечательный доктор Любезная Егора полечит… Любезная оказалась не любезна.

 

Выдали местную бутылку. Инфекция! Ничего своего здесь нельзя. Мне об этом, конечно, та сестра, в пучках и пижаме, что меня «принимала», и раньше говорила, но поскольку к ней также, как и к интерну, был применен давний дедовский способ бесплатной медицины, то она, как и интерн на мое курение, на все «закрывала глаза». Предупредила только, чтоб я сама все свое прятала. Я и прятала. Но именно в тот момент, как пришла врач Любезная, Егор вроде бы как изъявил смутное желание чего-то попить. Не вышло.

 

Инфекционная бутылка выглядела в точности также, как и сто, я думаю, лет назад. Толстого стекла, с узким горлышком. На горлышко надето нечто, более всего напоминающее огрызок от клизмы. Вываренное и отмоченное в хлорке на протяжении последних трех поколений. Я попыталась вставить это в рот Егору. Егор было, от доверчивости и наивности, даже открыл рот, но тут же закрыл и выплюнул. После этого он уже ни капли ничего не выпил.

 

Я отправилась на кухню. Видела, что другим детишкам раздают молоко. Думала, что может хоть вкус молока отобьет отвратительность бутылки, и Егор хоть сколько-нибудь глотнет.

 

На кухне орудовала не толстая девица безмерно утомленного вида. Я попросила молока. «У вас взрослый стол!» — «??!» – «У вашего ребенка взрослый стол!» — повысила голос утомленная девушка. Так иностранцам, не зная их языка, не отягощенные полиглотством аборигены стараются объяснить самые элементарные вещи, выговаривая их все громче и громче, и по складам. Еще так разговаривают с дебилами. Я, в глазах девицы, была явным дебилом. «Вам кашу давали?» – «Эта каша – ребенку?» – изумилась в свою очередь я, — «Мой ребенок не умеет еще такое есть!» – «Ему сколько лет? 19 месяцев? Взрослый стол».

 

Бум.

 

Еще один эффект «bouche bée». Охреневаешь от… В общем, человеческое сознание (рассудок) всего этого осознать не может.

 

— У меня есть молоко сухое, — нашла выход из положения я, — Но я не могу его в этой бутылке приготовить, горлышко узкое. Я вам дам молоко, дам воду, Вы это только все вместе смешайте где-нибудь, что б в бутылку налить.
— Обращайтесь за разрешением к врачу.
— У меня ребенок ничего не пьет. С прошлого вечера. Может хоть молока глотнет.
— Через врача, я ж сказала!
— Вы понимаете, он не пьет, и не писает. И у него температура все время сорок. И на улице сорок. Он уже весь, как тряпочка… — Девица «молочной кухни» посмотрела на меня окончательно утомленно.

Проговорила по складам:

— По пред-пи-са-ни-ю вра-ча!
— Да вы понимаете, что вы все здесь делаете?! Вы же убиваете ребенка! Вашими идиотскими правилами! Инфекция! Тараканы толпами, инфекция! Своей бутылки нельзя, молока нельзя, взрослый стол!

 

Ребенок такое и в здоровом виде ни за что есть не станет, и вы хотите чтоб с температурой сорок! Ни есть, ни пить! Через врача! Сейчас полдень, а врача я еще не видела! Вы здесь все просто убиваете ребенка, сознательно!

 

Я ушла. Увидела какую-то открытую дверь с матрасами за ней. Отвернулась к матрасам. Слезы текли совершенно неудержимо. Толстая медсестра в мелких кудряшках, столь яростно давеча боровшаяся за дисциплину, тут даже ничего не сказала. Хотя заметила, что «эта мамаша», опять вне бокса шляется. Вот только стоять и плакать в матрасы было нельзя. Надо к Егору идти.

 

Егор выглядел совершенно ужасно. На все мои обращения к медперсоналу, в ответ я получала одно и тоже: «врач на пятиминутке, сейчас придет, все вопросы к врачу». Сестры выполняют назначения. Да и самих сестер не просто найти. На посту никогда никого нет, все двери заперты. Вообще никого нет. И врача нет. Я сидела и смотрела на Егора. Подыхая от бессилия. И ужаса.

 

Муженек с моим папой к тому времени съездили во французское посольство (которое на телефонные звонки, как выяснилось, вообще никогда не отвечает, никак, никто там трубку не поднимает, никогда). Увы, французы такие же уроды, как русские, только еще хуже. И посольство оказалось тотально закрытым. Единственный охранник, которого удалось отыскать, ответил, что «все ушли на фронт», что никого нет, и что ничего нет. Зато Жоспан (премьер министр французский) есть. Именно сегодня в Москву официально прибыл. Посему поводу всем французам можно было подыхать на чужбине без малейшего проблеска надежды.

 

Я размышляла: интересно, я, тут, в Москве, все-таки у себя дома, я знаю, как и что здесь происходит, я знаю, куда идти, звонить и ехать, у меня тут мама бойкая, вся семья, а если чистокровный француз? Посольство закрыто. Ни один из добытых (с трудом) телефонов якобы медицинского обслуживания французов в Москве ни разу не ответил. Максимум – автоответчик. Предлагающий позвонить через недельку. Единственный собеседник, которого удалось отыскать – страховое агентство во Франции. Но агентство только деньги платит, «возмещает» вернее, за понесенные в дали от родины медицинские растраты. Но ни малейшей конкретной помощи в поисках врача, тем более больницы, страховое агентство не оказывает. Так вот я и думаю: что же тут французы делают, не дай Бог захворать?

 

Но я все-таки была дома, и мама моя отыскала какую-то платную больницу, вроде как хорошую. Но «там тоже боксовая система», — предупредила мама. При слове «бокс» у меня начиналась шизофрения. «А тараканы у вас есть?» – спрашивала моя мама по телефону заведующую платным отделением той больницы, — «Нет, тараканов у нас нет. Вообще чистенько,» — отвечала, удивленно, заведующая. Мама забила место. Но меня уже страшно пугало все, что хоть как-то было связанное с советской медициной. Я хотела, что б Егор был французом, чтоб отношение к нему было французское, что б уход, наличие врачей, расписание уколов, «меню», бутылки, соски, пузырьки для анализов – чтоб все было французское. Но главное, конечно, — отношение. У него не весть что за заболевание, ему не нужны эти хваленые супер-классные российские врачи, ему бы только укол вовремя, с улыбкой и обезболиванием. Ему бы молочка попить. Ему бы маму, которая не ревет целыми днями от отчаяния и невозможности хоть что-то сделать, и которая не бодрствует ночами напролет, охотясь на тараканов. Я хотела, чтоб Егор был французом. Зря что ли я получила на него самую что ни на есть французскую carte d’idantité, с большими французскими буквами: «nationalité française». И отдельный паспорт французский.

 

Врач появилась ближе к часу дня. Егор явно был без сознания. Лежал, голенький.  Так и не пописал. Врач (это все-таки была не Любезная, как я ни просила именно ее посмотреть Егора) назначила капельницу.

 

Может быть, конечно, у нас в России и прекрасные врачи, и лучше всех, — как об этом любят утверждать сами же российские врачи и их подопечные. Может быть в этой знаменитой и супер-новой больнице «№7», действительно, самые что ни на есть наилучшие и наиквалифицированнейшие «специалисты». Вот только не надо было быть врачом (хотя бы и мне самой), чтобы еще пол суток назад понять, что Егору необходима капельница. Необходимо накапать внутрь чего-нибудь жидкого и питающего. Но капельницу поставили только часам к двум дня. К часу – самое раннее. Я об этой капельнице умоляла с шести утра. С семи – самое позднее. Но в семь утра (и в восемь, и в девять, и в десять), сестры отвечали мне: «Ничего страшного, можно потерпеть, вон он какой еще мокренький (!)». Более всего меня поражало это «еще»! Теперь, когда сестра ковыряла руку Егора иглой, чтоб поставить, наконец, эту пресловутую капельницу, ковыряться ей пришлось пол часа. И исковырять всю руку. После чего исковырять ногу. Без малейшего обезболивания (во Франции Егору предварительно на место укола наклеивали такой сорт пластыря, от которого потом ничего не больно). Катетер капельницы попал в конце концов куда-то в щиколотку. «Конечно, веночки-то уже все слипшиеся»… «Уже»…

 

Егор «уже» почти и не плакал. Сил не было. Лежал, скулил тихонечко, с иглой в щиколотке. Мне было велено поддерживать эту щиколотку, чтоб не двинул нечаянно. Я сидела, перевесившись через прутья высокого борта, держала, читала вслух книжку Чуковского, и уливалась слезами. Чтение стихов вслух Егора убаюкивало. Он засыпал, просыпался, снова засыпал, снова просыпался. Тихонько плакал. Делал такое движение, будто хотел дотянуться до иголки, и выдернуть ее. Опять засыпал. Я тоже, как ни боролась.

 

Проснулась от возгласа соседки о том, что капельница не капает. С ужасом поняла, что заснула, и сама, своей рукой, передавила тоненький шланг идущий в Егорушкину ногу. Соседка побежала искать сестру. Я в отчаянии вспоминала мамины причитания о том, что, мол, мне о себе тоже надо думать, что я необходима Егору здоровая и сильная, а что я, мол, наоборот, ничего не ем, и никак не сплю, и вот какой уж день подряд. Теперь я поняла, о чем говорила мама. Дала себе слово спать и есть при первой же возможности.

 

После капельницы Егор проснулся ожившим, мокреньким и немедленно щедро написал. Я немедленно написàла заявление о немедленном уходе отсюда «под расписку».

 

Зашла-таки Любезная. Осмотрела Егора. Сказала, что у него увеличена печень и селезенка. Кстати, сколько врачей смотрели Егора, — начиная с участкового и скорой помощи, — столько диагнозов и ставили. Рентген показывал пневмонию.

 

Я начала собирать вещи. Периодически куда-то еще пытаясь дозвониться. Долго беседовала с Мишей К. Он спрашивал, какие «медицинские слова» говорят врачи. Я рассказала про печень с селезенкой (по началу я не придала этому особого внимания). Миша взял с меня слово ему еще раз обязательно позвонить.

 

Соседка тоже написала заявление «под расписку». И смылась из этой больницы даже раньше меня. «Пойдем, Ашенька, щас с тобой картошки с котлетами нажарим, а то что это тут такое, голодом морят… Да, у меня Ашенька привык мясо много кушать. А тут каша да каша… Скажите, сестра, а взрослым когда есть принесут? Как это никогда?! Как это матерям ничего есть не положено?!.. Все от сглазу. Злобы много, вот и вредят… А как во Франции с молочными продуктами? Хорошо? Это хорошо. Я тоже думаю во Францию уехать. Раньше надо было, конечно, уезжать, все чего-то жалела. Родина. У меня там бабки какие-то есть. Умные были, сразу после революции смотались. А как с дошкольными учреждениями? А квартиру снять можно? Как вооще с жильем? Даа-ааа, а у нас одно говно, а не молочные продукты…»

 

В окно увидела маму с папой, шагающих через огромное гнусное поле белесой травы. Шагали они от проходной к моему корпусу. Немедленно бросилась к врачу: «Ну где, наконец, моя выписка»?! Вещи я уже собрала. Три чемодана вещей. Один чемодан игрушек.

— Как вы можете уводить ребенка в таком состоянии? – спрашивала меня врач. Та, что была выделена Егору вместо не любезной Любезной.
— А как вы сами считает, — спрашивала в ответ я, — Вот такая атмосфера: жарко, душно, влажно, окна не открываются, двери еще менее, проветрить невозможно – не является ли все это наиболее благоприятным для размножения и распространения микробов? И тараканы? Вы здесь запрещаете иметь принесенную из дома детскую бутылку. Отсюда нельзя выйти, даже просто за дверь «бокса». Сюда никому нельзя зайти. Скажите мне честно, как Вы сами полагаете, не являются ли тараканы куда как более опасными распространителями микробов, нежели человек и детская бутылка для молока?

 

Врач в ответ натянуто улыбалась.

— Я же не домой ухожу. Я в другую больницу.
— Вы думаете там лучше будет? У нас одна из самых новых, чистых и хороших больниц.

 

Мама в приемной бросилась на Егорушку, обнимать, целовать, причитать. Аж охранник прослезился (на дверях всех общественных учреждений, больниц в том числе, в Москве теперь сидит по омоновского вида охраннику). Я думала о том, что как хорошо, что мама не видела Егора еще буквально пол часа назад. И ни вчера, и ни сегодня весь день.

 

Подысканная больница была на Каширке. Из Тушино – самое то. Жара градусов сорок. Окна в машине – естественно – все закрыты. Егор голый и мокрый от пота. Еще у него волосы длинные. Кудрявые. И очень длинные. Жарко. Я его брызгала все время из аэрозоля водой. Егор высовывал свой длинный язык и даже попытался посмеяться. Обычно при этой процедуре он хохочет до коликов.

 

Приезжаем. Больница – судя по вывескам – бывшая третьего управления. Маленькая. Особенно в сравнении с покинутым аэродромом Тушино. Приемная. Дяденька доктор в зеленом. Улыбается. Разговаривает нормально. Смотрит Егора. Записывает.

— Это вы в палаты люкс? Или супер люкс?
— Супур! Супер! – отчаянно киваю головой я.
— По 86 долларов в день?
— Да! Да! Да!

Мама дергает меня за руку:

— Нам Ирина Геннадьевна говорила по 600 рублей. Это 25 долларов, кажется…
— Лучше получше! – не унимаюсь я. Мама дергает сильней. «Понимаешь, — объясняла я ей потом, — Я так уже была напугана больницами, «боксовыми отделениями» и всей прочей советской медициной, что…» Ясно, короче. Восемьдесят шесть долларов всегда лучше двадцати пяти (что впоследствии оказалось не совсем верным, впрочем).

 

Процедура «приема» закончилась, я начала прощаться с окружающими, примеряясь одной рукой ко всем моим чемоданам и сумам, другой рукой подхватывать Егора…

— Можно мы ей только поможем сумки до палаты донести? – умоляюще спрашивает моя мама.
— Конечно! – удивленно поднимает брови врач.
— Мы быстро, только туда и сразу…
— Да вы можете идти с ними в палату, нормально… — явно не понимает врач.
— Мы можем их проводить?
— Да что вы так напуганы? Конечно!

 

Мои глаза стали такими широкими- широкими. «Может еще и в сумках никто копаться не будет? И бутылки свои можно?» На всякий случай вслух ничего не спросила. Пошли по длинному коридору. На стенах Крокодилы Гены с Чебурашками. Пост сестры. Телефон. Сестра немедленно встает, провожает в палату. Я чуть не плачу. Вернее плачу. От счастья. Чистая светлая комната. Две замечательные кровати. Все в чистом. В веселенький мелкий цветочек. Белоснежное… Простор. Стол. Тумбочки. Розетки (все работают!). Из комнаты, также, как в Тушино, две двери: одна в «буфер», где такое же окошко для раздачи-получения еды, другая в ванну-туалет. Та самая «боксовая система». В принципе. Без принципа – я утираю вялым кулаком слезы восторга и умиления…

 

В «ванной комнате» кабинка душа, голубой унитаз, такая же небесная раковина, новенькие полочки, палочки, вешалочки, крючечки. Плюс целый большой шкаф – благо места много («ванна» не уступала в размерах плате). Мягкая туалетная бумага. Два рулона. Господи, я за одни сутки в больнице №7 успела напрочь забыть, как оно бывает, в нормальной жизни. В жизни с туалетной бумагой . Самые нормальные, банальные вещи провоцировали щемящий от благости спазм в груди. Нос щипало, и глаза никак не хотели высыхать. Сестра улыбалась.

 

— А это Вам ключ от наружной двери. Если Вы хотите пойти погулять, можете запирать снаружи…

 

Я непонимающе посмотрела на сестру. Та протягивала мне ключ на красной ленточке.

 

— Какую дверь?
— Здесь.

 

Я засмеялась и захрюкала как нормальный советский сумасшедший. В «ванной комнате» оказалась еще одна дверь, ведущая еще в один «предбанничек», и оттуда – на улицу! Мало того: за обычной дверью, с двойными замазанными белой краской толстыми стеклами, находилась еще одна — целиком состоящая из решетки. То есть такая дверь-решетка. И можно было обычную дверь оставлять настежь открытой, закрывать одну только решетку, заперать хоть снаружи, хоть изнутри, и иметь в палате столько воздуха, сколько хочется! Но главное, разумеется, — можно было выйти на улицу! Во дворик больницы! К деревьям, к травке и к птичкам в кустах!!! На волю!!!! Как бы это вам объяснить мои ощущения? Наверное никак. Представляете, вы тихо мирно живете, потом вас неожиданно хватают, швыряют в покрытую склизкой зловонной гадостью черную дыру, бьют головой об унитаз, зверствуют на ваших глазах над вашим младенцем, связывают по рукам и ногам, пинают, валяют по вонючему холодному полу, заставляют ходить босиком в общественный туалет, обливают чужой мочой и помоями, топчут сапогом по лицу, и вдруг выпускают. Оказалось: они ошиблись. Не того взяли. И вы попадаете в ЦК-овский санаторий…

 

Это была пятница. Вечером ко мне приехал брат Саша (он как раз прямо тут рядышком жил). Мы с ним посидели на улице под кустиком, попили вина, покурили, потрепались. На другой день приехали еще все. Мы гуляли с Егором по травке. Санитарка убирала и мыла комнату. Егор с удовольствием ел супчики и котлетки с картошкой выдаваемые местной кухней. Звонить с поста медсестры можно было сколько угодно. И кто угодно мог звонить мне. Брат Саша привез магнитофон- радио. В общественной больничной «комнате для отдыха» стоял телевизор. Можно пользоваться холодильником, плитой… Егорушка хохотал и бегал с вполне здоровым видом…

 

А в понедельник пришла лечащая врач, и подтвердила, что у Егора увеличены печень и селезенка. Назначила анализ на «маркеры гепатита».

 

Вот. Я сейчас знаю, что никакого гепатита у Егора нет, но с момента назначения анализа до того, как я узнала его результат прошли сутки. И то, что было в моей башке все эти сутки описывать смысла нет.

 

Сутки. О подозрении на гепатит врач сказала в понедельник. А анализы отвозят в специальную лабораторию по средам. Значит, надо было бы ждать еще три дня. Представляете: три дня с подозрением, что у вашего бебе некая ужасная болезнь? Про которую Миша К. рассказывал по телефону более чем подробно. И зловеще.

 

— Егор может умереть? – спрашивала Мишу я.
— Нет.
— Это излечимо?
— Если гепатит С – нет.

 

Трое суток!

 

Врач позвонила в лабораторию, договорилась, что я сама сейчас привезу анализ. У Егора накачали полную пробирку крови. Я вызвала такси. Заодно было решено, что заеду в Тушинскую больницу, заберу Егоров рентгеновский снимок. Сразу мне его «на руки» не дали, сказали, что выдают снимки только по заявлению какого-нибудь другого лечащего врача. Теперь, в платном «люксовом» экс- третьего управления отделении, я попросила врача, чтоб она факсанула туда необходимый запрос, и чтоб они выслали снимки. «У нас здесь нет факса». – «?!» — Да, совсем нет. Да, во всей больнице нет ни одного факса. Это ведь не Париж». Моя новая врач была очень мила и приветлива. И по оценке Миши К, который с ней беседовал по телефону (гепатит – ровно мишино направление), еще и весьма квалифицирована. Просто Москва не Париж, и факса тут в больнице нет.

 

Наташка (Б.) потом, по телефону, тоже у меня спросит, зачем это я сама повсюду моталась, факсы не посылала. «Знаешь какой здесь факс, Наташа? Это когда я лично беру в руки бумажку, сажусь в такси, и еду куда надо».

 

В данный момент я ехала с пробиркой Егорушкиной крови в руке. Слезы лились потоком. Не думать о самом ужасном возможности не было.

 

— Не надо плохо думать, — говорил мне шофер, — Мысли, они реализовываются. Вот я тут третьего дня поехал за город, подумал, что радиатор протечет – и точно, протек!

 

Шофер был очень мил и отзывчив.

 

Потом приехали Муженек и Оля, жена Егора. Муженек остался с Егором, мы с Олей пошли чего-нибудь купить. Купили джина с тоником. Мне страшно хотелось напиться. И эта мысль спасла. Решила, что Муженек останется на ночь с Егором, а я уеду домой. Я уже и раньше так делала, на ночь дня рождения Оли. Тогда я уже знала, что Егору не плохо, но еще не знала про гепатит. Теперь же просто физически не могла оставаться одна, на ночь, трезвой, и со всеми мыслями.

 

Я знала, что пневмония – дело серьезное, но не опасное. У меня в детстве сто раз пневмония была. Несколько раз очень тяжелая. Теперь, с Егором, я знала, что самое страшное в данный момент – температура. Надо только пережить температуру. Как только температура кончится, все станет хорошо. И кончилась. И хорошо. И вот… «Гепатит»…

 

Назавтра, в два часа дня, результаты анализа были известны. Сразу сообщили, по телефону. А до двух дня я усердно пила валерьянку на 52° спиртовом настое.

 

Никакого гепатита, разумеется.

 

Врач, и моя мама, в унисон утверждали, что у Егора увеличена печень из-за того, что он ест много моркови. Во все детские банки добавлена морковь. Я кормлю Егора исключительно детскими банками. И материнское мое самосознание давно превратилось (не без помощи сердобольных окружающих) в полный ноль. Плохая мать. Нерадивая. Сплошные угрызения совести. Сама супчики не варю, котлетки домашние не стряпаю. Плохая. Миша К. успокаивал: от моркови печень увеличена быть не может, ерунда все это, тетушкины байки. Мой парижский врач, которому я усердно звонила по телефону, говорил тоже самое. Первый раз в жизни, мол, он слышал, будто из-за моркови может увеличиваться печень. «Цвет лица улучшается, это да, но чтоб печень, чтоб вредно…» Я верила своему парижскому врачу. И вспоминала о том, как беременным во Франции повсюду настоятельно советуют пить как можно больше жидкостей, а в России чуть ли не от жажды вынуждают умирать. Я тогда еще, в беременную бытность, спрашивала у моего врача, как это понять. Почему это в России пить не дают? «Может ваши врачи водки много пить беременным не рекомендуют?» – практически искренне спрашивал у меня мой гинеколог… Так и с морковкой.

 

Любой способ хорош, лишь бы объяснить любой отдельно взятой «мамаше», насколько она ничтожна и не хороша.

 

Егор пролежал в больнице две недели. Практически до самого конца моего пребывания в Москве. Единственно, на выходные, когда не было физиотерапии, когда уколы уже закончились, отпускали домой.

 

(…)

 

Да, а еще, в больнице, наблюдая Егорушкино поведение, врач посоветовала мне сходить на консультацию к местному «пси» (психотерапевту детскому). Я сходила (все равно делать нечего). «Пси» записала в истории болезни про «психиатрические» Егорушкины реакции («Я не буду писать «истерические», чтоб народ не пугать, но Вам я говорю: это истерические реакции!»), и прописала кучу медикаментов. Я спросила, останется ли Егорушка таким глупеньким на всю жизнь. Врач успокоила (мое материнское тщеславие): «О! Он отнюдь не глупый. Глупые дети так себя не ведут. Он чересчур умный. Но сложный. Вам с ним будет очень трудно».

 

Я знаю, что Егорушка «трудный» мальчик. Очень «сложный». И как же я его за это люблю!

 

Давать какие-либо из прописанных лекарств я даже и не думала. Пусть Егорушка остается таким, как есть. За что это я его стану успокаивать?!

 

Выписали Егора из больницы под самый конец. Да и выписали лишь и именно потому, что – под самый конец. Знали, что все равно мне уезжать. В легких оставались «потемнения». Егор вел себя (и судя по этому поведению — чувствовал себя) вполне отлично. Через три дня мы улетели в Париж.

 

В Париже, мой всегдашний врач не нашел в Егоре ничего супер- патологического. «Печень, конечно, немножко увеличена, но это так банально у детей. Я бы никогда вот таким образом внимания бы обращать не стал». В легких рентген показал остатки «затемнения». Пневмония, увы, все-таки была. Зато печень ультра-звук обнаружил вполне нормальной. А по поводу выписанных московским «пси» лекарств, мой парижский доктор высказался вполне, для меня, определенно: «Во Франции от всего этого уже в шестидесятые годы отказались»…
Париж, начато 12 августа 1999

0 ответы

Ответить

Want to join the discussion?
Feel free to contribute!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован.